это может значить, а может, и сознавала, но старалась не понять этого. «
Ваш брат, — медленно читала я, —
пал смертью храбрых…» Прочла и не поверила. Какая-то ошибка. Перечла. И тут же снова стала перечитывать, словно ожидая, что буквы, сложенные в страшные слова, переставятся, приобретут новый смысл. Но буквы бесчувственно стояли на своих местах.
Я была как оглушенная. Я даже не заплакала — настолько сжалось все у меня внутри. Пошла с почты, никому ничего не говоря. Шла, переставляя тяжелые ноги. Шла и думала о том, что это хорошо, что я не плачу: мама ничего не узнает. Пока я не знала — была надежда. Пусть и мама не знает, надеется.
Я вошла в дом. Прошла к окну и уставилась в него. Я была тверда и бесчувственна как камень. «Ничего не скажу. Ничего».
— Доченька, что случилось? — тихо спросила мама.
И тут же из меня, каменной, неудержимо хлынули слезы. Они топили меня, я захлебывалась…
— Мама! Мама, Вова убит.
Братишка закричал, кулем повалился на кровать.
А мама… помню, как потрясла меня мама: минуту она оцепенело молчала и… стала утешать нас.
— Сейчас война. Столько людей гибнет. Что же делать? Мы не одни такие.
И решительно сказала:
— Нет, я не верю. Если бы он погиб, я бы это чувствовала.
Где-то вскоре мама пошла в соседнюю деревню менять на наши тряпки молоко и творог. Пришла вся сияющая, рассказывает:
— Иду обратно через лес, а грибов кругом! Поставила я бидоны и давай собирать. Пока собирала — потеряла бидоны. Хоть плачь. Сама себе говорю: уж если погиб Вова, так что там какие-то бидоны… И загадала: если он жив — найдутся. Повернулась идти искать, а они за мной стоят, на меня смотрят.
Рассказывает и светится. Ведь совсем не суеверный человек, а несколько дней после этого ходила веселая, мурлыкала что-то под нос. Что делает надежда!
В декабре 41-го года появилась в «Комсомольской правде» статья Лидова «ТАНЯ». Сам Лидов еще не знал, что Таня — Зоя Космодемьянская.
На фотографии была снята лежащая на снегу стриженная под мальчика девушка, раздетая, со следами пыток на беззащитном юном теле. На шее — толстая веревка…
Статья и фотография потрясли нас.
Что мы могли делать? Что мы могли сделать кроме того, что уже делали? И мы трое — Валя Буракова, дочь директора школы, ушедшего на фронт вместе со своим сыном, Надя Скутина, дочь первого председателя коммуны в родной деревне Пронино, и я, чей отец находился в городе, полностью окруженном врагом, — мы решили, что как бойцы на фронте перед боем пишут заявление принять их в партию, так и мы должны написать заявления, чтобы в эти трудные для Родины дни нас приняли в комсомол.
…В начале лета мы отправились в райком комсомола получать комсомольские билеты.
Вышли из села, едва рассвело. Валя — маленькая румяная толстушка и Надя — угловатая, худощавая, с длинными золотистыми косами, которую я прозвала барышней-крестьянкой.
Шли долго.
Прошли полпути, а я почувствовала, что уже еле иду. Мало того, что устала, — я стерла ноги. Я разулась. Но босиком прошла совсем мало: сбила подошвы о жесткую обочину дороги. Сама дорога была покрыта ровным слоем пыли, и я решила идти по дороге. Пусть пыльно, зато мягко. Но ноги, хоть и тонули по щиколотку в теплом пуху, подошвами все равно ступали и оступались на закаменевших глиняных колеях, коварно спрятавшихся под этим нежным мягким покровом.
Я чуть не ревела. Девочки смотрели на меня с жалостью, не зная, чем помочь.
Но вот Валя села на траву, сняла с ног новенькие белые свои лапоточки и протянула мне:
— На-ка, надень.
Мне было странно надевать эту древнюю обувку, да и не верилось, что она поможет. Но было неудобно отказываться: Валя же может идти в лаптях, почему не могу я?
С помощью Вали я намотала онучи, потом надела лапоточки. Встала.
Какое же это удивительное чудо — русские лапти. Легкие, почти невесомые, они ничуть не стесняют ног, в них идешь все равно как босиком. И в то же время они предохраняют от сухой жесткости дороги, в них не чувствуешь ни острых камушков, ни колючих песчинок.
Я маршировала, размахивая руками, и громко в такт распевала: «Эх, лапти, да лапти, да лапти мои, лапти липовые…» Девчонки хохотали, глядя на меня. Надя аж перегнулась пополам:
— Двадцатый век… ленинградка… в комсомол в лаптях…
Нам стало совсем весело и хорошо, когда на дороге мы нашли узелок, в котором были крутые яйца, хлеб. До самого горизонта не видно было ни души, так что вряд ли кто стал бы возвращаться из-за этого узелка такую даль.
Мы свернули в лесок и с шутками, прибаутками предались чревоугодию.
В райкоме комсомола, куда мы, волнуясь, экзаменуя друг друга, повторяя наизусть устав комсомола и пошатываясь от усталости, наконец-то добрались, нам пришлось ждать в коридоре, где не было даже простой скамьи.
Наконец подошла моя очередь.
Робея, я вошла, встала у стола, за которыми сидели дне девушки и парень.
— Фамилия?
Я ответила.
— Как учишься?
Я ответила.
— Что происходит на фронте, знаешь?
— Знаю.
Одна из девушек вписала мои имя — фамилию в комсомольский билет, и мне тут же вручили его, пожав руку.
— Позови следующего.
Все это заняло минуты две-три. Сюда же и обратно мы шли два дня.
У какой-то дальней родственницы Вали мы устроились ночевать. Родственница эта, рыхлая, с сальными волосами, подвязанными к тому же голубенькой ленточкой, как у молодой девушки, что было совсем нелепо в ее возрасте — было ей лет под тридцать, — недружелюбно рассматривала нас.
Как выяснилось, нас троих ей положить некуда, и Надя Скутина неуверенно сказала, что где-то здесь в Свече живет их бывшая деревенская соседка. Может быть, она сумеет разыскать ее.
Мы с Валей пошли провожать Надю. Девочки предлагали мне остаться: «Куда тебе идти — белая вся стала». Но мне так несимпатична была хозяйка — злая, шумная, она не ходила, а топала, не садилась, а плюхалась, не ставила на стол, а швыряла, — что я, с трудом оторвавшись от лавки, пошла с ними.
И тут мы увидели то, чего не было днем: массу людей. И что главное — это были мужчины. Множество мужчин. Это все были раненые из госпиталей. Все были в длинных линялых халатах, из-под которых виднелись кальсоны, с перебинтованной рукой или головой, на костылях или с палочкой, но все веселые, оживленные. Многие заговаривали с нами, подмигивали